… Это уже третий черновик и я снова не знаю, как начать письмо к тебе. Ты же помнишь – я никогда не умел начинать. Ты, наверное, скажешь, что у нас с тобой всё как раз началось удачно, но это было только с тобой. А с другими я прятался за гонор, за браваду, за бутылку, за славу. И из всех «других» простила мне эту браваду только ты – простила и словом, и делом, бросившись в омут таких странных отношений и в буквальном смысле откармливая меня и похмеляя после дурных загулов, не обращая внимания на перешёптывания за спиной и горевания тех шептунов, что долго мы с тобой не протянем. Что ж, они были правы.
А тогда родилась дочь и я на какое-то время стал прежним – ты сама мне про это сказала в том парадном с высокими потолками, помнишь? Ты, конечно, помнишь, ты всё помнишь, - однажды, уже после всего, я даже написал о том разговоре, я только боялся оскорбить твою память своей бесцеремонностью и потому называл тебя на «вы».
Знаешь, ведь я стал называть тебя на людях на «вы», когда увидел тебя с ним. Мне показали ваш с ним портрет и я даже заплакал, увидев тебя – исхудавшую, с глазами, которые стали ещё больше выделяться на осунувшемся лице. А рядом он – урод, с хищными бровями и наглым превосходством во взгляде, со смоляными, ненавистными мне волосиками – ты же знаешь, я всегда не любил чёрное, я до сих пор помню, как у тебя задёргались губы, когда я встретив тебя на той станции сказал, что это не мой сын, что мы светленькие, как наша дочь, а этот – он от того, уродливого и носатого.
Тогда прошло…я уже стал забывать – сколько именно прошло после нашего разрыва и на той станции мы увиделись впервые после всего, ты была с крошечным болезненным мальчиком - моим сыном, которого я не признал, убеждая себя, что это не из-за ревности к чернявому. Ревности и не было – я понимал, что всё у вас правильно: ты актриса, он – режиссёр и вы составили идеальную пару, ты его инструмент, как раньше была моим… нет, не инструментом, пожалуй, но – лучиком в грязном и тягучем городе, который давил стенами и потолками, вытягивал все жилы из человека и оставлял его опустошённым.
А ещё – я тебе никогда этого не говорил – меня удивляло, что ты не ревнуешь меня. Я считал, что без ревности нет любви, а ты чистила моё пальто, отстирывала рубашку, перепачканную в чьей-то помаде, прикладывала свинчатку к синякам, отпаивала холодным и хмельным – не попрекая, что за время ночного загула я прокутил всё, на что семья могла существовать целую неделю. А я терпел твоё всепрощение, стыдился себя, отваживал приятелей, но на следующий день не выдерживал и сбегал, пряча глаза, а ты лишь поправляла мне воротничок и тихо говорила, что брюки мне стали коротковаты и что тебе обещали отрез на праздник – с него и пошьём, а с платьем ещё успеется…
Ты так и не пошила то платье, а много спустя, в больнице, когда я пришёл к тебе, ты не узнала меня, ты только что-то пыталась разобрать на давно небеленых потолках, нахваливала мой костюм и спрашивала портного, так удачно скроившего рукава. Ты тогда никого не узнавала и чудом выжила. А я больше не приходил, потому что… Я и не знаю, почему я больше не пришёл, почему не вернулся, почему пишу тебе это письмо, которое, как и прежние, сожгу сразу после написания, но, мне кажется, все эти письма каким-то мистическим образом дошли до тебя и все мои «прости» были тобой приняты и прощены. Мне даже кажется, что первый же лучик, который проникнет через тяжёлые портьеры моей комнаты, - он прилетит от тебя, это и будет твоё прощение, других мне не надо.
Ты только прости – и больше ничего, я уже так запутался в своей нынешней и прежней сумасшедшей жизни, что мне хватит одного лучика в этой беспросветности. Я нынче погасил все лампы и жду только знака – как мне поступить, решиться ли на задуманное или и в самом деле поверить, что всё прожитое и пережитое мне приснилось, а теперь надо начать всё заново, набело…
А пока я жду.
Твой (да-да, твой) Серёжа. г-ца «Англетер».
P.S. Тут какие-то необыкновенно высокие потолки – я боюсь, на них затеряется любой луч, но я постараюсь его разглядеть.